3323d7cf

Фолкнер Уильям - Уош



Уильям Фолкнер
Уош
Сатпен стоял у топчана, на котором лежали мать с младенцем. От стены
сквозь рассохшиеся доски тянулись серые штрихи раннего утреннего света,
преломляясь на его расставленных ногах и на рукояти опущенного хлыста, и
ложились поперек плотно укрытого тела матери, глядевшей на него снизу
вверх неподвижным, загадочным, хмурым взглядом, и на младенца рядом с нею,
запеленутого в чисто выстиранные тряпки. За спиной у него, перед еле
теплившимся очагом сидела на корточках старуха-негритянка.
- Жаль, Милли, - сказал Сатпен, - что ты не кобыла. Я поставил бы тебя
в хорошее стойло у себя на конюшне.
Женщина на топчане не шелохнулась. Она все так же без выражения глядела
на него снизу вверх, и ее молодое, хмурое, непроницаемое лицо было бледным
от только что перенесенных родовых мук. Сатпен отвернулся, подставив
расщепленному свету утра лицо шестидесятилетнего мужчины. И негромко
сказал сидевшей на корточках негритянке:
- Гризельда нынче утром ожеребилась.
- Кобылка или жеребчик? - спросила негритянка.
- Жеребчик. Красавец конек... А тут? - он указал на топчан рукоятью
хлыста.
- Тут кобылка.
- Красавец конек. Вылитый Роб Рой будет. Помнишь его, когда я в
шестьдесят первом уезжал на нем на Север?
- Помню, хозяин.
- Да-а. - Он оглянулся на топчан. Теперь непонятно было, смотрит она на
него или нет. Он еще раз ткнул хлыстом в ее сторону. - Посмотришь, что там
у нас найдется, и устроишь им что нужно.
И вышел, спустившись с шаткого крыльца в высокий, густой бурьян (там,
прислоненная к стене, ржавела коса, которую Уош одолжил у него три месяца
назад, чтобы выкосить всю эту растительность), - туда, где стоял его конь,
где ждал Уош с поводьями в руке.
Когда полковник Сатпен уходил воевать с северянами, Уош с ним не
поехал.
- Я тут без полковника приглядываю за его хозяйством и за неграми, -
объяснял он всем, кто спрашивал, да кто и не спрашивал тоже, - высокий,
тощий, изможденный малярией человек со светлыми недоуменными глазами, по
виду лет тридцати пяти, хотя известно было, что у него взрослая дочь, да
еще и восьмилетняя внучка. То, что он говорил, было выдумкой, и почти все,
к кому он лез со своими объяснениями - немногие оставшиеся дома мужчины
между восемнадцатью и пятьюдесятью, - это знали, хотя кое-кто считал, что
сам он считает это правдой, хотя даже и они думали, что у него хватит все
же ума не соваться всерьез со своим покровительством к миссис Сатпен или
сатпеновским рабам. Хватит ума или просто недостанет усердия, да и где
ему, говорили люди, ведь он никакого отношения к сатпеновской плантации не
имеет, просто много лет назад полковник Сатпен позволил ему поселиться на
своей земле в рыбачьем домике, который он построил в болотистой низине у
реки, когда еще был холост, и который с тех пор, заброшенный, совсем
обветшал и стал похож на дряхлое животное, из последних сил притащившееся
к воде, чтобы, напившись, издохнуть.
Но сатпеновские рабы все же прослышали об его самозванстве. И
посмеялись. Они не в первый раз над ним смеялись и называли его за глаза
белой голытьбой. Встречая его на неторной тропе, ведущей от бывшего
рыбачьего становья, они тоже спрашивали его: "Белый человек, ты почему не
на войне?" Он останавливался, обводил взглядом круг черных лиц и белых
глаз и зубов, за которыми крылась издевка. "Мне надо семью кормить, вот
почему, - отвечал он. - Убирайтесь-ка с дороги, черномазые".
- Черномазые? - повторяли они. - Черномазые? - теперь они открыто
смеялись. - Это он



Назад